Хуже всего, что у него даже не было фотографии Клер. Они покинули дом в такой спешке, что мысль об этом ему и в голову не пришла. Да и слишком уж мал был он тогда, чтобы все предусмотреть. Теперь, не имея возможности обращаться к снимку — надежному документу, — дабы вспоминать ее лицо, Жюльен со все возрастающим отчаянием ощущал, как, растворяясь, исчезает из памяти образ матери. Тщетно пытался он представить лицо Клер — оно ускользало, подернувшая его пелена не рассеивалась, а, наоборот, становилась все плотнее, словно мать медленно отступала в полосу тумана, неумолимо поглощавшего ее с каждым шагом. Поразительно, но черты деда Шарля оказались неуязвимыми, они так и стояли перед глазами, словно высеченные из камня, и эта чудовищная несправедливость приводила Жюльена в бешенство.
В попытке воспрепятствовать полному исчезновению образа Клер мальчик, не посвящая никого в свою тайну, начал вести что-то вроде дневника, состоявшего из рисунков, где он по памяти воспроизводил картины прошлого. Мать, дом, сад. Снова и снова мать, во всевозможных позах, по-разному одетая. Адмирал, разумеется, присутствовал тоже, в образе мрачного пастыря. Увы, последняя иллюстрация удалась плохо: пальцы не слушались, и невольно вместо устрашающей фигуры с палкой выходили какие-то каракули.
Увидев рисунок, Антонен воскликнул:
— Ничего себе Дед Мороз! Можно подумать, он в трауре. Чучело какое-то, им только детей пугать!
Художеством своим Жюльен был доволен. Рисовал он хорошо — недаром мадемуазель Мопен часто его хвалила. От ее слов мальчик заливался краской, но ведь что правда, то правда: глаз у него был верный и выходило похоже.
Война поставила под удар привычки и жизненные удобства каждого. Но дети переносили лишения легче, чем взрослые: привычный ход существования был нарушен, что в какой-то мере удовлетворяло свойственную им жажду новизны.
Леон Вердье, ярый противник черного рынка, всячески давал понять, что не потерпит общения своих воспитанников со спекулянтами.
— Война, — разъяснял он в столовой, когда ученики рассаживались за длинными столами, — разразилась как раз вовремя, чтобы заставить нас бороться с ленью. Франция погрязла в сибаритстве, в праздности оплачиваемых отпусков, в стремлении к легкой жизни. Все думают только об отдыхе! Утрачен вкус к подвижничеству, к хорошо выполненной работе. Народный фронт, проводя политику бездельников, толкнул нас на неправедный путь — путь легкости, и тут же последовало возмездие. Почивая на лаврах Первой мировой, мы стали побежденным народом. Теперь самое время пробудиться от спячки, и каждый должен доказать, что избавился от этого наваждения, избрав путь честности. Выпавшее на нашу долю испытание позволит нам очиститься, общество выдвинет новых вождей — молодых, сильных, не одурманенных сомнительными теориями. Они научатся правильно мыслить, и для них прежде будет дело, а уж потом — слово. Женщины низко склонят головы, займут подобающее им место и перестанут обезьянничать в попытке сравняться с мужчинами умственными способностями. Они смирятся со своей чисто физиологической функцией, определенной самой природой, положившей предел их развитию, и вспомнят о преданности и покорности.
Вам же, дети мои, ни в коем случае не следует брать пример с пустословов, которые бесчестят столицу, молодых дегенератов, демонстрирующих перед нашими поработителями жалкий пример «французского возрождения». Воспользуйтесь моментом для очищения, закалитесь в испытании, поднимайтесь, гордые и прямые, как молодые дубки! Позже вы оцените шанс, вам ниспосланный, и не станете проклинать этот период вашей жизни. Вы плохо питаетесь? Это правда. Мерзнете? И это правда. Но правда и то, что только в лишениях выковываются души избранных, будущих вождей. Война не даст вам погрязнуть в безделье, размягчить свою душу праздностью. У молодых волков желудок всегда пуст — ибо таково необходимое условие для удачной охоты. Пусть эти гордые звери во всем служат вам примером. Держите голову высоко поднятой и не слушайте голоса желудка. Да будет щедрой ваша зимняя жатва! Вот что вы должны вынести из военного лихолетья.
Речь эта, с незначительными вариациями, повторялась каждую неделю. Редко она произносилась на одном дыхании — помехой был непрестанный кашель старины Леона. Обычно перед тем, как начать выступление, оратор проглатывал две большие ложки сиропа ююбы , отчего рот у него становился черным.
Жюльену особенно нравилась часть, в которой говорилось о молодых волках. Временами, когда Вердье бывал особенно в ударе, он приправлял ее латинскими цитатами, наподобие: Magnus ab integro saeculorum nascitur orbo, или: Нипс saltem everso juvenem succurrere saeclo/Neprohibet, которых никто не понимал. Заключал свою речь он всегда одинаково:
— Пансион переживет все невзгоды, не опустившись до мошенничества, унижающего честь нации. Нет — черному рынку! Нет — постыдному обмену! Да падет кара небесная на головы тех, кто выменивает яйца и масло на табак для удовлетворения своих гнусных страстишек! Наше учреждение останется на высоте. Выживанию — да! Спекуляции — нет! Подобно обитателям Ноева ковчега во времена Всемирного потопа, мы сумеем обеспечить себя всем необходимым и хлопнем дверью перед носом сволочи, которая обогащается на несчастье французов.
Практическим воплощением этой железной морали явилось окультуривание напоенных водой, словно губки, лужаек бывшего плаца. Однокашники, считавшие Жюльена деревенским жителем, пытались проконсультироваться у него по вопросам сельского хозяйства, и он волей-неволей вынужден был сознаться, что ничего не смыслит в земледелии. Каждый день после обеда, кое-как покончив с домашними заданиями, воспитанники шли в огород — копать и рыхлить.